Онегин-селфи
Справа от меня ёрзала в кресле девушка и, ей богу, чуть из джинсов не выскакивала от восторга. В антракте меня чуть не сбила с ног раздражённая дама, стремительно пересекавшая фойе и нервно накидывающая пальто. "Безобразие! Совершенно нечего смотреть! Зря потерянное время". Её оценку легко умножить. "Осквернение русской классики, профанация Пушкина, издевательство над зрителем, порнография и непотребство, дешёвый эпатаж, цинизм и вульгарность..." Что ещё добавить к списку? Ах, да! Коллекция штампов. Вторичность, затасканность приёмов. Тут же, рядом с рукой, загибающей кривые пальцы, возникает призрак местечкового критика-сноба, пляшущего мелким бесом свою привычную унылую кадриль: ну, кого, кого они хотели удивить и шокировать? Несчастных театральных старушек? Дамочек бальзаковского возраста? Обрюзгших записных дуремаров? Всё это было, было, было... Плоско, глупо, пошло. Словом, банально и предсказуемо. Всё это мы лицезрели икс число раз. И т. д.
У меня только один вопрос к критику: а где вы лицезрели? И сам за него отвечу: да нигде. Вот, впервые, на псковской сцене, в программе Пушкинского фестиваля и увидели. В спектакле "Онегин" Новосибирского театра "Красный факел". И весь вящий список претензий (отнюдь не полный) — всего лишь масс-культурный стереотип, "колодка" восприятия. Важно осознавать только, что этот мартиролог претензий и есть часть авторского замысла, его необходимый компонент, живой и подвижный фундамент художественной конструкции.
Тимофей Кулябин, сочинивший "Онегина", комментируя спектакль, высказал уверенность: зритель всегда имеет чёткое представление о том, что должно происходить на сцене, а значит, его, Кулябина, художественная задача заключается в том, чтобы это самое представление разрушить. Кувалдой по любимым гипсовым башкам и слепкам - бамс! Вдребезги! И не только уничтожить, а навязать своё собственное представление. Представить так, чтобы "совратить" зрителя, задержать в зале после антракта. Заставить подчиниться зрелищу, действию, меняющейся картинке. Девушка, чуть не выскочившая из джинсов, так орала "Браво!", что у меня задёргался правый глаз. Домой вернулся с лёгкой контузией.
"Онегин" Кулябина имеет к тексту Пушкина весьма отдалённое отношение. Никакая это, само собой, не "энциклопедия русской жизни", и даже не её дайджест! "Роман в стихах" лишь предлог для высказывания, для нового жеста, "сырьё" для оригинального творческого эксперимента. Автор "сценической транспозиции" (одно из возможных обозначений жанра) оставил лишь этикетку "Онегин", "выжимку" фабулы и необходимый минимум действующих лиц: Онегин, Ленский, Татьяна и Ольга Ларины, Зарецкий, няня. Плюс голос "из первоисточника", "от Пушкина", медленно и отстранённо зачитывающий хрестоматийные строчки, избранный комплект цитат.
Место действия — гипсокартонный кинопавильон, вне исторического хронотопа; предельно условные "наши дни", матрас, стол и стулья, микроволновка, ретро-патефон, играющий одну заезженную пластинку. Пресыщенный жизнью, усталый Онегин тоже условен, схематичен, подчинён ежедневному ритуалу; он не человек, а почти манекен, носитель знаков и жестов. Повторяющийся половой акт в фиксированной позе "девушка сверху" с дежурными стонами; ежедневный обряд облачения; завтрак с чёрной икрой и вином; танец, отсылающий к надоевшим социальным ролям и условностям.
Хандра на грани самоубийства заставляет сменить условную столицу на условную провинцию. Свежие лица вносят в стандартный интерьер некоторое разнообразие: поэт Ленский марает стены павильона невнятными каракулями, напоминающими граффити, пачкает мелом одежду, прыгает через стулья, заражает воздух безумием; Ольга Ларина изображает фотомодель, принимает фотогеничные позы, корчит из себя "звезду Голливуда"; Татьяна Ларина неожиданно присылает любовное письмо. Полумертвец Онегин оказывается фатально не готов к этим вызовам живого: он не замечает искренний порыв Татьяны, из прихоти убивает Ленского.
Основной приём Кулябина — игра со зрительскими ожиданиями и их "осквернение". Надругательство над эстетическими ожиданиями реципиента — приём, разумеется, отнюдь не новый, вспомним хотя бы "Лолиту" Набокова, творчество которого критики устойчиво относят к литературному постмодернизму начиная с "Истинной жизни Себастьяна Найта". "Онегин" Кулябина обманывает ("оскверняет") ожидания, во-первых, так называемого "культурного зрителя": вместо привычного, воспитанного традицией образа Онегина — голая и грубая телесность, мужик в трусах с пивным животом; вместо одухотворённой первым любовным чувством Татьяны — корчащаяся от желания самка, бесстыдная сцена "бешенства матки".
Во-вторых, - и это главная неожиданность, - Кулябин обманывает ожидания зрителя, включившегося в постмодернистскую игру, принявшего эстетическую систему спектакля. Если в первой части действие развивается крещендо, своеобразная кульминация — сцена изнасилования Татьяной поверхности стола, то зритель вправе ожидать чего-то подобного и во-второй части. К примеру, лично я ждал, что эпизод дуэли будет решён в балетной стилистике спагетти-вестерна, "в рапире", с кульбитами дуэлянтов под драматичную музыку и треск петард. Вторая часть, однако решена диминуэндо. Вместо сцены признания — прозаичное видео "Фейсбука". Разочарование тут, по-моему, главная эмоция, которой добивается режиссёр. Слова сведены к минимуму. Надписи стёрты. Действие схлопывается, концовка смазывается. Манекен из пепла разлетается по сцене под прицелом видеокамеры. Аллес.
Если кратко, цель спектакля Кулябина - девальвировать текст, послуживший первоисточником, "убить" Пушкина. За два с небольшим часа непрерывной деконструкции культурных зрительских кодов мы получаем то, к чему устремлён режиссёр, к окончательному отрыву от хрестоматии, к личному лирическому высказыванию автора, к моментальному "снимку-самострелу", к тому, что нынче принято обозначать модным словечком "селфи". Кулябин с полным правом может заявить: "Онегин" - это я. Не персонаж по фамилии Онегин, а весь спектакль "Онегин" целиком.
Добавляет ли такой "Онегин" что-то к нашему пониманию Пушкина? Разумеется, нет. Такой задачи перед режиссёром и не стояло. "Онегин" Тимофея Кулябина — это жёсткая рефлексия автора о бессмысленности бытия, об отчаянии и смерти, о жестокости и забвении; исповедальный слепок самого себя на память, причём недолгую; преднамеренное признание, в котором вместо беспомощных, но собственных слов использовались слова заимствованные, чужие, вырванные из другого контекста, из иной эпохи.
Саша ДОНЕЦКИЙ